Юрий Белов - Горькое вино Нисы [Повести]
Он пил и видел себя там, в храме Эанна.
После проповеди носатый сходил куда-то, вернулся быстро — скабрезная ухмылка его стала еще противней — и повел их по узким переходам между глухими каменными стенами. Вел уверенно, наверное, уже бывал здесь.
В просторном зале без окон они сели на разостланные красные ковры. В глубокой нише, завешанной легкой розовой тканью, полыхал огонь. Вдруг между огнем и занавесью появилась женщина, ее тень извивалась, то становилась четкой и близкой, то увеличивалась, расплывалась. Он не сразу понял, что женщина нагая. Рядом заплясала вторая тень, третья… четвертая…
Их тоже было четверо, замерших на копре мужчин.
А женщины танцевали в широкой нише какой-то сложный танец, тени их, сливаясь и распадаясь, горячили кровь, будили желание…
Занавеска упала. Они увидели танцующих женщин. В одной Барлаас узнал свою дочь Пуричисту.
Теперь, вспоминая, он мучительно думал о том, что может быть в тот вечер Пуричиста, его дочь, была с этим, носатым, противным… А она была так прекрасна в своей наготе, освещенная трепещущим пламенем священного огня… После его ухода носатый, наверное, посмеялся над ним, называл евнухом, скопцом, — но только в душе, встретились они как ни в чем не бывало. Все-таки носатый знал, по чьему приказу и к кому везет этого странного человека…
— Как вино? — спросил Гисташп. — Здешний виноград славится. Жаль, что кончилась священная хома. Но мы еще выпьем ее с тобой.
Он смотрел на учителя изучающе, раздумывая, как теперь быть. Уж очень все произошло неожиданно. Внук глуп. Не надо было замечать знакомых в стране врага, не надо было отзываться на оклики. Мало ли кто окликнет… Но дело сделано.
Вращая перед собой на ковре пустую чашу, Барлаас молчал.
— Значит, ты не погиб тогда, — произнес Гисташп.
И тут Барлаас с внезапным озарением понял, что Гисташп сожалеет об этом, о том, что он остался жив и теперь сидит тут, перед ним. Но почему, почему? Разве он изменил вере?
Их взгляды встретились. Гисташп первым опустил глаза.
— Слабое вино, верно, — словно соглашаясь, проговорил он. — Но ничего, давай выпьем еще.
Светильники полыхали по углам. Свет их преломлялся в тонкой струе вина, отблески плясали на лицах.
— Давай, — ответил Барлаас. — Пусть придет к нам мудрость.
Он думал о том, что время изменило их, отчуждило, что вино не помогает, не берет, не сближает, оттого и не клеится разговор. Стал ставить чашу у ног на ковре — она упала, покатилась по кругу.
Сразу заметив, Гисташп засмеялся довольный:
— Я ж говорил — доброе вино. Это оно действует так — исподволь, не сразу. До-о-оброе вино!
Барлаас и сам понял, что захмелел. Тоже засмеялся — но невесело.
— Ослаб я в неволе, меня не то что вино — вода пьянит, дай только выпить всласть.
— Ну-ну, — веселился Гисташп, — так уж… Здесь вино особое! Мне мой виночерпий рассказывал: казус произошел в Нисе. Суд был. Не помню, какое дело, не в этом суть. Так судья не допустил в свидетели родного отца — с малолетства помнил, как отец принес гостю кисть винограда до того, как рассчитался с правителем. Значит, нечестен! Вон как!
— Строгий судья, злопамятный.
— Не злопамятный, — обидевшись, возразил Гисташп, — а беззаконие никому не прощает, даже отцу родному. Сначала сдай третью часть урожая, а потом уж угощай, кого хочешь.
— Злопамятный, — упрямо повторил Барлаас. — Надо же…
Он и вправду захмелел. И упрямство это от вина. Понимал, а поделать ничего не мог, да и не хотел. Потому и пьют вино, решая все важные дела, — скрытничать оно не дает, таиться.
Что-то не нравилось ему в теперешнем Гисташпе, не тот стал, не тянулся к учителю, не ловил его слов, как бывало. Но не это смущало — не век же, разинув рот, внимать учителям, — иное в нем проглядывало, хитрость, что ли. Доверия не внушал. Внук Гисташпа Баствар вызволил Барлааса из плена, на родину вернул, а не было в душе благодарности, обязывающей многое прощать. Или душа иссушилась на барже с миррой?.. Одно только глупое упрямство и осталось. А, может, все из-за мелькнувшей догадки, будто не рад кави встрече, не рад, что живым остался песнопевец и учитель…
— Плохо быть злопамятным, — сказал Барлаас, глядя в упор в лицо Гисташпу. — Человек может измениться. Ты его теперешнего пойми, а не того, которого уж нет.
Нахмурившись, Гисташп глядел вниз, в чашу, которую только что опять наполнил и еще не поднял.
— Может измениться, — согласился он тихо, но напряженно, со значением, с угрозой как будто даже.
— Мы так старались, чтобы Кир разбил Астиага и стал царем царей, — горячо заговорил Барлаас. — Сколько верных людей полегло от рук Астиага. А ради чего? Был Кир, стал Камбис. Царь царей. Маги призывают народ безропотно повиноваться ему. Ты не спорь, я слушал проповедь. Имя мое поминалось, а суть — чья? Камбис только о своем величии думает, стран побольше покорить хочет, богатства свои умножить. А народ? Тот, что пашет и сеет, скот выпасает, кормит всех? Ему — что? Ярмо на шею, как волу, чтобы ниже к земле голову гнул — к родимой земле.
С любопытством смотрел и слушал Гисташп. Нет, песнопевец все тот же — горяч, прям в суждениях, непреклонен. За это и любили его.
Тут и мелькнула мысль: открыться во всем, сделать своим союзником против Камбиса. Но сдержался, промолчал, решил: до времени.
— Откуда же ты про Камбиса знаешь? — спросил осторожно.
— Знаю, — незнакомая усмешка тронула губы Барлааса. — Его войско из плена меня вырвало, внук твой, верный его слуга спас. До самого Египта стонет земля под Камбисом. Так что, я спрашиваю, делать? Опять дарить кому-то зайца к праздничному столу?
«Кому же?» — сразу подумал Гисташп, быстро глянул в глаза гостю. И понял: не ему. Видно, не считает его, кави Гисташпа, достойным быть царем царей. Ну, что ж…
Ни обиды, ни злости не испытал Гисташп — одно только облегчение. Значит, правильно поступил, не открывшись, значит, ни к чему оглядываться назад, к прошлому припадать со слезой умиления. Прошлое кануло, не вернуть. И впрямь — меняется человек. Времена тоже меняются. Песнопевец Барлаас нужен был в свое время, теперь нужно только его имя, поскольку помнят его, почитают. Маги правильно делают, говоря от его имени то, что считают нужным. Если бы тогда, в молодости, он был дальновиднее, не предавался бы с Барлаасом бесплодным мечтам о торжестве Добра, возможно, теперь бы уже взошел на трон царя царей. Нет ничего вредней бесплодных мечтаний. Да и в чем сущность триединой правды? Себе на благо использовать и Добрую мысль, и Доброе слово, и Доброе дело. Все остальное ерунда. Коротка жизнь. А горькое дерево горький плод приносит, даже если поливать его медовой водой. Не трудись попусту: найди себе сладкое дерево и пользуйся его плодами. Горькое же оставь неудачникам.
— Что ж ты молчишь? — Барлаас смотрел на своего покровителя с еще живущей надеждой. — Скажи…
— Давай выпьем, — сказал Гисташп, поднимая тяжелую чашу. — Будем знающими и мудрыми.
И снова расплескал вино на пушистый красный ковер.
2У Веры была однокомнатная квартира, и единственная жилая комната казалась просторной, потому что стояли в ней только сервант, низкая красная софа, столик, тоже низкий, и торшер с красным абажуром. Даже стульев не было почему-то.
— Иди, иди, чего ты, — Вера потянула Сергея за руку. — Да оставь свой портфель, не пропадет. Умойся с дороги, а я посмотрю на кухне, что есть.
«Неудобно как-то, — думал Сергей, вытираясь колючим полотенцем. — У нее, кажется, муж, а мы тут вдвоем…» Он досадовал на себя за то, что согласился прийти в этот дом неизвестно зачем.
Уже совсем стемнело. Торшер освещал комнату неярко, посуда на стеклянных полках серванта тускло поблескивала, а пурпур софы был переменчив и тревожен. Когда вошел, красный цвет сгустился, какие-то сполохи промелькнули и исчезли; вблизи же все было обычным, потертости проглядывались, впадинки, складочки, царапины на полированных боковых досках.
— Вот досада, оказывается, выпить совсем ничего нет. — У Веры было огорченное лицо. — Совсем забыла…
— Да ладно, ничего не надо, я ведь…
Вера не дала ему договорить.
— Ой, да как ты не поймешь! Нам обязательно надо выпить вдвоем. Знаешь, — вдруг оживилась она, — есть вариант. У меня тут сосед… Но я тебе пока ничего говорить не буду, сам увидишь. Посидим втроем, тебе будет интересно.
Уже устремившись к двери, она с запозданием поняла, что в последнее мгновение прочла в его лице недоуменно, и, остановившись резко, взявшись за косяк, обернулась, посмотрела на него через плечо и сказала лукаво и снисходительно:
— Дурачок, потом он уйдет. И не думай ничего такого, он уже совсем старый.
Что-то неопределенное, какие-то намеки, посулы бог весть чего в ее голосе, неясность их отношений, эта пустая комната, тревожный цвет софы — все смешалось, вызвав странное смятенное чувство неловкости и покинутости, и Сергей произнес срывающимся голосом: